У Николаса нервы были — ни к черту. Спазмы сосудов. Рука вдруг начинала трястись, когда он волновался (а волновался он — частенько, но умел это скрыть: «трясенье рук, трясенье ног, души трясенье…»). Жрал постоянно какие-то нейролептики… Нет, неправильно — нейростатики, кажется. Спазмолитики… Ч-черт, да разве в этом дело? Просто: лучшие уходят первыми. А те, что похуже — продолжают существовать дальше. Те, что сортом пониже и классом пожиже… И так — всегда. Почему и не улучшается никак род людской. Несмотря на все победы сил разума и прогресса. Сколько веков оптимисты твердят: дальше будет лучше, хуже уж некуда. Хрена…
Но дурачки-то мои верят. «Чаша терпения Хозяина переполнилась, и он сделал своего врага мертвым». Моя работа. Меа, опять же, кульпа… Вряд ли Кузьма Иваныч так думает. Кузьму Иваныча на кривой не объедешь. Среди Кузьмы Иваныча дураков нет. Но он считает, что все такие разговоры да плюс сюда же еще и суеверия — на пользу дела. Ад майорем МЕА глориа. И ладушки. Ибо в конечном итоге все держится на страхе, всякая власть стоит — на страхе, и только на страхе, и ничего она не стоит вне страха. Все же прочее — чушь: любовь, восхищение, уважение, личная преданность, фанатичное преклонение — чушь, эфемерида, фантомы, пыль шагов. Страх. ТОЛЬКО СТРАХ. И ничего, кроме страха. Честь, говорите? Ум? Совесть? Правда? Страх сильнее правды. Правда побеждает, это верно, правда кого угодно способна победить — это орудие мощное и гордое. Но Страх никогда не исчезает, вот в чем дело. Его можно победить, но он остается, он только пригибает свою уродливую серую голову, пока правда неистовствует над ним, как праведная буря. Потом буря эта истощается, изматывает сама себя, утомленно затихает, отправляется на заслуженный отдых, и вот тут-то и выясняется вдруг, что все неправедное сметено, расплющено и обращено в прах — все, кроме, оказывается, Господина Страха. Тихая загадочная жизнь разлагающегося трупа — вот что такое Господин Страх… Тень госпожи Смерти на грязном белом саване экрана…
— Стас Зиновьич, куда это они?
Он отвлекся. Справа и слева на небольшой высоте, сверкая красным и синим, прошли, неспешно обогнав, длинные как осы, полосатые вертолеты дорожной полиции… Какая разница, куда? Не тронули, и на том спасибо. Впрочем, скорость была — почти разрешенная: сто шестьдесят. Строптивая нога по-прежнему не желала делать больше. Он заставил ее работать. Сто семьдесят… восемьдесят… девяносто… («Стас Зиновьич, ну ей-богу же, пустите за руль…») двести. Хватит. Пока…
Бесстрашных людей не бывает, вот в чем штука. Природа такого не предусмотрела, и даже, пожалуй, наоборот: заложила страх в гены, в клубки ДНК, в первичную безмозглую и, казалось бы, бесчувственную слизь… Господи, да разве один только страх? Все люди испытывают природное отвращение к алкоголю, к куреву, к крови, к дерьму, к трупу, к плачу… Но ко всему этому можно привыкнуть, и ко всему привыкают. Как миленькие. Нужда — заставит. Но, кажется, Амундсен сказал: «Нельзя привыкнуть к холоду». Правильно, подтверждаю. И нельзя привыкнуть к страху. На чем и стоим…
Николас, между прочим, был абсолютно бесстрашен. То есть, он умел скрыть страх, довести его до состояния полной невидимости… Как некоторые умеют скрывать боль. А некоторые — ум. (Очень, между прочем, и очень не простое умение!) Или, скажем, — горе… Но на самом-о деле он боялся. Я знаю точно: он боялся. Он боялся оказаться слабее себя. Он боялся пауков. (Это называется — арахнофобия). И он до смерти боялся, что на прямой его вопрос, она ответит ему: «Нет» — коротко и с удивлением. Он боялся потерять смысл своего существования. Он был поразительно слаб, этот потрясающе сильный человек. Он был — словно мифический атлет с микроскопически маленьким сердцем. У него под ногами была — зыбь. Он был танк на тонком льду. Нельзя так ошибаться в выборе смысла существования. Фундамент должен быть прочным, пусть даже стены — жидкие. А у него было наоборот. Всегда. С самого детства. С того самого момента, как он вдруг осознал, что не может ничего, а сможет — все, и это сознание стало его modus operandi, и modus vivendi, и модус-всего-на-свете… Нельзя ставить все деньги на одну лошадь. Даже если это — Буцефал…
Вот что. Через час я вытяну обратно на этот свет Виконта, а в декабре я всех побью на выборах. Удивительно, как я мог в этом сомневаться еще полчаса назад? Против лома — нет приема. Против Рока — нет зарока. Слепая бабища с мозгами крокодила — не подведет. И все будет так, как ей угодно. Не надо только ей мешать. Не нужно лишних движений. Не нужно выкриков и выпадов. Не нужно фокусов и ярких эскапад. Кузьма Иваныч — прав, Эдик — нет. Эдик считает, что лягушка в крынке со сметаной должна работать лапками до последнего, а великолепный Кузьма-Ваныч отвечает ему на это (величественно): а откуда ты взял, что мы в крынке со сметаной?..
— Иван, кто на выборах победит?
— Нацисты, — Ванечка не задумался даже на малую секунду. Словно ждал этого вопроса. Словно только что (и всегда) об этом думал.
— Вот это да! Но почему?
— Время пришло.
— Но ведь это же — война?
— И очень хорошо. Мир всем уже надоел. Скучно.
— Да чего же ради? Разве плохо живем?
— Живем — средне. Но за них голосовать будут не те, кто живет средне, а те кто — плохо, и все те, кто живет скучно. А те, которые средне, голосовать как всегда не придут.
— Оригинальничаешь, Иван Веньяминыч, — сказал он, самым неприятным образом пораженный.
— Ни в малейшей. Доказать ничего не могу, это верно. Но — в воздухе же носится. И время подошло: десять лет после путча. Как это и было в Веймарской республике, помните? Так что — «настал момент такой»…
— Однако же мы, все-таки, — не совсем все же немцы.
— Еще какие немцы! Будьте благонадежны! Когда доходит до желания подчиняться — еще какие немцы! Подчиняться и подчинять. Тут мы все — самые что ни на есть немцы. Раса господ тире рабов…
— Ты однако же у нас философ, — ему не хотелось спорить с самим собой.
— Ага. Красногорова наслушался.
— Вот именно. Любишь ты, как я посмотрю, «отрывистые банальности», а?
Ванечка ничего на это не ответил, а спустя пару секунд вдруг сказал встревоженно:
— Стас Зиновьич, что это там? Зарево какое-то…
Он выключил фары. Впереди, действительно, было зарево — прямо поперек дороги, и не очень далеко: видно было, как летят искры и еще какие-то горящие легкие клочья, и все это — на фоне смоляного огненно подсвеченного дыма, более черного, чем сама ночь.
Ну вот, подумал он.
До поворота по карте оставалось еще больше десяти километров.
ГЛАВА 7
— А чего вы так волнуетесь, господин Президент? — сказал Большой Мент. — Через час прибудут саперы. Через два, много — через три — поедете себе, по гладенькой дорожке…
— С кочки на кочку, — радостно подхватил Малый Мент, — в ямочку — бух!.. — и заржал по-лошадиному, очень довольный всем на свете: и мотающимся по ветру вонючим дымным огнем, и заискивающей напуганной толпой осиротелых без автострады водителей, и всеобщим вниманием к своей особе, и тем, главное, что разговаривает по-свойски с самим Хозяином.
— Да уж, да уж… — поддакнул ему Хозяин с самым светским видом. Огненные руины ворчали, дыша жаром и гарью, словно глотка издыхающего дракона. Он старался не смотреть в ту сторону и все норовил повернуться спиною к этой все еще корчащейся гряде раскаленного металла, — все еще жадно пытающейся быть, существовать, даже шевелиться…
(Что там было в этой гряде? Вертолет. Два бензовоза. Сколько-то автомашин, залетевших сходу уже в огненное жерло… Трясущийся от ужаса очевидец, пьяный не то от счастья, не то водки успев где-то надыбать, с остекленелыми глазами и с улыбкой умалишенного, снова и снова, каждому вновь подъезжающему повторял свой нехитрый рассказец о шести тачках, влетевших ТУДА предсмертным юзом одна за другой, а он был — седьмым и успел затормозить на самой границе огня… Жена его тихо лежала у себя в машине на переднем сиденье, откинув голову с мокрой, в черных пятнах, салфеткой на разбитом лице).