- Я вот чего не понимаю, - сказал он Петюне. - Ведь я его почуял. Однозначно. Но почему я уверен был, что ничего нельзя сделать? Ни прикрыть, ни спрятать - ничего. Безнадежно было, понимаешь?..

Он замолчал, потому что ни рассказать, ни объяснить толком он все равно ничего не умел. Да и бессмысленная это была затея - объясняться с Петюней. При чем здесь Петюня? Ты свои объяснения прибереги лучше на будущее, подумал он неприязненно. Тебе теперь всю жизнь придется объяснительные писать... "Лучший друг президентов", мудила-грешник... А что я мог, спрашивается? Мое дело маленькое: я должен был его почуять. Почуял? Почуял. И что? А ничего! Ничего нельзя было сделать. Вот этого мне никогда и никому не объяснить, подумал он с отчаянием. Как объяснить, откуда я знал, что ничего нельзя было сделать...

- А ты-то? - сказал он Петюне. - Неужели ничего не видел? Совсем? (Петюня помотал румяными щеками.) Совсем ничего?

Он не ждал серьезного ответа. С какой стати? Но Петюня вдруг ответил вполне серьезно, хотя и коротко. Он ничего не видел. Все было совершенно нормально, а потом он услышал "атас", тут же (по инструкции) повернулся, чтобы заслонить "тело", но Профессор уже падал - как стоял, с поднятой рукой, - падал на спину, и его тут же подхватили Фанас с Толяном.

- ... А ты стоял на коленях и, вроде бы, пытался перебраться за перила, а потом повернулся и сел спиной. И, похоже, тут же вырубился вчистую...

- И выстрела не видел?

- Не было выстрела.

- А что было?

- А ни хрена не было, - сказал Петюня Федорчук. - Вдруг все начали падать, а другие заорали и забегали туда-сюда, как тараканы... Да пош-шел ты, каз-зел! - прошипел он с ненавистью и пнул в бок пуделя, который опять попытался приблизиться.

Пес, издавши екающий звук, отскочил и опрометью бросился прочь. Он поскакал вверх по бульвару, опустив голову, свесив уши до земли и уставив нос в снег, словно пытался обнаружить там что-нибудь жизненно для себя важное. Поводок волочился следом, подпрыгивая на замерзших какашках.

Эль-де-през смотрел, как он бежит, и думал: взять его домой, Сережке-маленькому? То-то радости было бы. Но ведь и этого даже нельзя: аллергия, мать ее туда и сюда. Ну, что за жизнь такая паршивая, беспросветная! Ничего нельзя, и ничего впереди нет хорошего, кроме гнилых неприятностей...

Он все еще смотрел вслед убегающему псу, когда заклекотали, завыли, засверкали огнями по площади налетевшие сразу с трех сторон "ноль-тройки" и милицейские "луноходы".

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ №6.

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

...Я ничего толком не знаю об ее болезнях. Знаю, что был у нее рак. Вырезали, вроде бы, благополучно ("...как в мешочке вынули..."). Знаю, что она с тех пор ждала возвращения этого рака, дождалась, перенесла вторую операцию, тоже, вроде бы, благополучную. Наверное, ждет его и сейчас, если она сейчас вообще чего-нибудь ждет. Я помню ее молодой и прекрасной. Я был влюблен в нее по уши, как и все мы, вся наша бригада. Гарцевали вокруг нее, словно лейб-гусары, через всю комнату, толпой, бросались - огоньку поднести к сигаретке, остроумием блистали, выпендривались друг перед другом в меру своих возможностей каждый, а потом, когда она уходила из комнаты, очумело глазели друг на друга: что это с нами, ребята, господи?.. На наших глазах она превращалась в сухую крючконосую ведьму с длинной белесой щетиной на подбородке. Оставались только ореховые глаза и бархатный ее голос, но и этого было достаточно для нашего ею восхищения.

Однажды - она как раз вернулась домой после второй операции - я подслушал случайно, как она сказала ему с ужасом: "Вот это вот - я, посмотри". Это было на кухне. Потрошеная курица лежала на кухонном столе белая, голая, с пупырчатыми ляжками и бесстыдным черным отверстием между ними... "Потрошеная курица, - сказала она с ужасом и повторила: - Кура потрошеная..." Именно с той поры она и начала пить. Бесконечные карточные пасьянсы за кухонным столом. Ликеры. Наливки. А потом и обыкновенная водочка - по бутылке в день, а потом и по две... Приемник на подоконнике, на голове - скоба наушников, по клеенке - россыпь карт, полупустая бутылка и стакан тут же - обыкновеннейший наш вечерний натюрморт. Я думал, она слушает музыку, но однажды, когда она заснула, уткнувшись лицом в клеенку, я осторожно снял наушники и послушал - чистый детский голосок выводил там: "Аве Мария грацья плейна Доминус тейкум бенедикта ту ин мульерибус ет бенедиктус фруктус вентрис туи Йезус..." И детский печальный хор подхватывал: "Санкта Мария матер деи ора про нобис пекаторибус..." А потом тишина, космическое молчание и снова - "Аве Мария грацъя плейна..." Я позвал его, и он с трудом дотащил ее, волоком, до постели - она была уже худая, но большая и все еще тяжелая тогда. Это теперь она съежилась, словно мертвый воздушный шарик...

Роберт сложил распечатку пополам, еще раз пополам, подумал секунду, а потом решительно порвал странички в лапшу. Никому это не покажешь. Да никому это и не нужно. Жизнь продолжается. Жизнь все равно продолжается: вот уж и воскресенье на исходе, а понедельник - на носу. Звонить Тенгизу напомнить еще раз, или достаточно уже? Достаточно, решил он. Он старался не думать о завтрашнем дне: зашторенная палата, болезненная желтизна ночника, мертвенный дух поганой неопределенности - еще не смерти, но уже и не жизни тоже... Отвлекись, приказал он себе, и послушно отвлекся - взял листочки с сегодняшней порцией последней сэнсеевой статьи, пробежал глазами полузнакомый текст - сэнсей внес-таки изменения и добавил кое-что для вящей понятности.

...Ничего не изменится, пока мы не научимся как-то поступать с этой волосатой, мрачной, наглой, ленивой, хитрой обезьяной, которая сидит внутри каждого из нас. Пока не научимся как-то воспитывать ее. Или усмирять. Или хотя бы дрессировать. Или обманывать... Ведь только ее передаем мы своим детям и внукам вместе с генами. Только ее - и ничего кроме. ("Я старый хакер, и я точно знаю, что нет на свете программы, которую нельзя было бы улучшить. Но что значит УЛУЧШИТЬ, когда речь идет о ДНК?..")

...Но вот ведь что поражает воображение: все довольны! Или - почти все. Или - почти довольны.

Недовольные стонут, плачут и рыдают, молятся, бьются в припадках человеколюбия, и ничего не способны изменить. Святые. Отдающие себя в жертву. Бессильные фанатики. Они не понимают, что ВОСПИТАННЫЕ никому не нужны. Во всяком случае, пока - не нужны...

...Это как неграмотность, аналогия исчерпывающая. Тысячелетиями неграмотные люди были нормой, и это никого не беспокоило, кроме святых и фанатиков. Понадобилось что-то очень существенное переменить в социуме, чтобы грамотность сделалась необходимой. Что-то фундаментально важное. И тогда, как по мановению жезла Моисеева, за какие-нибудь сто лет все стали грамотными. Может быть, и воспитанность тоже пока нашему социуму не нужна? Не нужны нам терпимые, честные, трудолюбивые, не нужны и свободомыслящие: нет в них никакой необходимости - и так все у нас ладненько и путем. ("Пусть мною управляют. Не возражаю. Но только так, чтобы я этого не замечал...")

Что-то загадочное и даже сакральное, может быть, должно произойти с этим миром, чтобы Человек Воспитанный стал этому миру нужен. Человечеству сделался бы нужен. Самому себе и ближнему своему. И пока эта тайна не реализуется, все будет идти, как встарь. Поганая цепь времен. Цепь привычных пороков и нравственной убогости. Ненавистный труд в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход ненавистных законов... Пока не потребуется почему-то этот порядок переменить... ("В России у нас действуют только два закона: закон сохранения энергии и закон неубывания энтропии дайте по мере необходимости благополучно нарушаются".)

Роберт не стал ничего править, хотя и напрашивалось. Пусть утром сам прочтет и сам поправит. Альтруизм есть эгоизм благородного человека. Мы, да, альтруисты, но не до такой же степени, чтобы править на правку обреченное.