А тут и виновник торжества прибыл (несчастный, весь словно в лихорадке, непрерывно улыбающийся, как раз и навсегда заведенная игрушка) Вадим Христофоров-Кавказский, он же - Резалтинг Форс, мученик своего таланта, а с ним и "временно его сопровождающий" Матвей, озабоченный, безобразно плохо выбритый и даже, кажется, сутулый более обыкновенного. Увидевши эту парочку, Богдан внутренне поджался, но, видимо, только он один. Остальные принялись, наоборот, шуметь, галдеть и суетиться еще больше, хотя это у них безусловно тоже была лишь реакция на ту же парочку, только другая, более истерическая.
В гостиной, всю середину которой занимал старинный стол, как всегда покрытый тяжелой скатертью, было по обыкновению сумрачно, почти темно (только уличный оранжевый фонарь за полузадернутыми шторами на обоих окнах), а когда кто-то включил самодельную люстру, похожую на космическую станцию отдаленного будущего, на стенах возникли, загорелись, затлели картины: черно-красный шемякинский герцог Альба уставился на гостей с ледяною неприязнью, и повеяло привычной тоскливой скукой с желто-синей улицы из "Прогулок двадцать первого века" Игоря Тюльпанова, и маленький Иуда сгорбился пред ликом гигантского Христа на большом полотне, где прочие одиннадцать апостолов спали расслабленно и безмятежно, синевато-зеленые, блеклые, похожие на протухающие куриные тушки... Разбирался ли Тенгиз в живописи, это был вопрос спорный, но подбор картин у него имел место безусловно своеобразный - на свежего человека эта маленькая галерея действовала оглушающе, а человек привычный, едва только бросив рассеянный взор, сразу же понимал вдруг, что опять кое-чего не заметил здесь раньше и опять чего-то недопонял...
К Вельзевулу все это рефлексирование отнюдь не относилось: похожий в своей марлевой повязке на хирурга перед решающей операцией, он тут же кинулся за Маришкой на кухню, а вот опекуемый Вова - тот, да, тот остолбенел. Юноша не приучен был к такому искусству. Впрочем, вряд ли он приучен был хоть к какому-нибудь искусству. У него папа был потомственный алкоголик, а мама - владелица трех овощных магазинов, крутая бабища из породы несгибаемых русских кариатид, сиречь атлантов женского полу...
...Стоящий по всей квартире галдеж вдруг усилился: прибыл Юрочка-Полиграф, румяный, рослый, толстощекий, с веселыми усиками щеточкой. "Полундра! - раздавалось ему навстречу. - Ахтунг-ахтунг, ас Костомаров в воздухе!.. Водки ему, срочно! Пока не поздно, водки, умоляю..." И уже несли из кухни стакан водки, и несчастный Костомаров уже послушно принимал его и бестрепетно поглощал, проливая алмазную влагу на кашне и на обшлага полуснятого с плеч пальто.
- Выглохтал? Слава богу! Теперь хоть можно разговаривать по-человечески...
- Слушай, Юрка, только честно: а сэнсей как - тоже врет? Ну хоть иногда?
- Да все врут, брат, можешь быть уверен...
- Так уж и все?
- Все как один. Только это не имеет никакого значения, потому что никто никого все равно не слушает.
- Хорошо сказано, однако!
- Это, к сожалению, не я, брат. Это называется "закон Либермана"...
- Которого Либермана?
- А хрен его знает, брат. Одного из.
- А разок?!
- Буду рад.
- А пару?
- Умру от счастья.
- А три?
- Можно четыре.
- А пять?
- Как дома побывать!
- А шесть?
- По уставу не положено...
И прочие прибаутки-фенечки ДМБ-восемьдесят пять.
...Расселись, с грохотом двигая тяжелые дедовские стулья, распределились в привычном порядке вокруг стола (полуживого от стеснительности Вову загнали в дальний угол под напольные часы - чтобы никому не мешал, и там он навсегда закоченел с полуоткрытым ртом и вытаращенными глазами); уже разливалось спиртное, и ножи брякали об тарелки, и тянулись через стол за закусками руки, удлинненные серебряными вилками семейных старинных приборов; все оживились (или сделали вид, что оживились), все галдели кто во что горазд, все казались голодными (а возможно, и были голодными на самом деле), и все было совершенно, как обычно, как встарь, когда собирались, просто чтобы беспредметно погалдеть и вкусно поесть.
...Боже мой, подумал Богдан. Как же я все это любил раньше! Совсем недавно ведь, и пятилетки даже еще не прошло. Этот веселый общий гам, дым сигарет, звякание приборов у накрываемого стола, и запах гренок с луком и сыром, которые уже запекает в духовке Маришка, и предсмертное пшиканье откупориваемого пива, и толкотню по всей гостиной ("извини, брат", "ничего страшного, брат, топчи меня и дальше, такого-сякого...") - весь этот милый гармидер, всю эту раблезианскую, почти даже олимпийскую атмосферу предвкушения божественной Жрачки Духа и Тела... Ничего теперь не осталось, кроме раздражения и желания уйти, похожего на тягучую ишиасную боль, и стыдной мысли: ладно, пусть, еще два, ну три часа, и все это кончится, и можно будет отправиться домой...
Галдели, как всегда, совершенно как обычно, будто ничего особенного не случилось, - ни о чем и обо всем одновременно. О фигурном катании. О последнем сериале (который никто не смотрел, но почему-то все при этом были в курсе). О ценах на нефть. О литературе, разумеется. И о философии. Мы испокон веков обожаем погалдеть насчет литературы и философии.
- ...Изъятие себя извне!
- Это еще что такое?
- Не помню. Вычитал где-то. "Эдипальность как изъятие себя извне".
- Юнг какой-нибудь?
- Очень даже может быть. Там было что-то про ребенка мужского пола, который хочет скомпенсировать каким-то хитрым образом нехватку фаллоса у своей родной матушки.
- Жалко, Винчестера нет - он бы тебе настрогал цитат.
- Ничего, брат. Во-первых, он не столько их строгает, сколько идентифицирует. А во-вторых, мы и без Винчестера обойдемся: "Постмодернизм метафоризировал всеобщую метонимию авангарда-тоталитаризма".
- Круто. Красиво сказано. Сам выдумал?
- Нет. Это оттуда же.
- Бросьте, у каждой науки - свой язык.
- Однако же, есть наука, а есть - "созерцание стены", брат.
- Или еще лучше: есть физика, а все остальное - коллекционирование марок.
- Попрошу не касаться коллекционирования марок! Филателия - это святое.
- ...Я давеча полистал Ясперса - "Философскую автобиографию" - и ничего, ну ничегошеньки оттуда полезного не почерпнул. Кроме того, что Хайдеггер был, оказывается, нацистом. Откуда немедленно следует: в каждом море Ума обязательно найдутся острова Глупости. Но это я, положим, знал и раньше...
- Не Глупости, а Гнусности.
- Брось. Какая в данном случае разница?
- Не говори, брат! Еще какая. Как между карьерным дипломатом и карьерным самосвалом.
- Все равно: есть наука, а есть - "созерцание стены".
- ...Это Гильберт, кажется, сказал про какого-то бедолагу: "У него не хватило воображения для математики, и он стал поэтом". Погорячился великий человек. Тут дело ведь не в количестве воображения, а в качестве. Это все равно, что сказать про Беккенбауэра: у него не хватило силенок, чтобы стать тяжелоатлетом, и он пошел в футболисты...
- А кто такой Беккенбауэр?
- О боже! С кем мне здесь приходится общаться!
- Я давеча в одном доме уговаривал тараканов. Девчушка. Лет шестнадцати, очаровательная, как умывающийся котенок. Я стал ее клеить. Вижу - не врубается. Я спрашиваю: "Вы что, не знаете, кто такой Брэдбери?" "Знаю, - говорит, - психиатр"...
Галдели, впрочем, не все. Тенгиз по-прежнему оставался мрачен и молчалив. Глотал охлажденную водку, запивал минералкой, совсем не закусывал, только смотрел в пустую тарелку, а когда поднимал глаза, выпуклые, мрачные, с тяжелыми красными веками, мало кто выдерживал этот взгляд - неуютно становилось и зябко и хотелось сделать вид, что никакого этого взгляда не было, просто маленькое недоразумение возникло, а сейчас вот все разрешится и разъяснится наилучшим образом. И красив он был страшен и великолепен одновременно, словно врубелевский демон. "Красавец и здоровляга, и уж наверное не еврей..." Дрянь дело, думал Богдан, поглядывая на него украдкой. Видимо, совсем ничего не получается. Видимо, кусок этот нам совсем уж не по зубам. А может быть, у него просто что-нибудь опять не ладится с княгиней Ольгой?.. Впрочем, княгиня просто терпеть не может нашу Маришку, вот почему ее здесь нет. И не надо. Господь с ней, без нее даже лучше...